Роман Джека Керуака «Городок и город» — классика американской литературы, книга, легшая в основу всего канона битничества, написанная еще очень традиционно, в стиле Томаса Вулфа. Нынешний российский издатель Керуака вместе с тем поостерегся издавать перевод романа в нынешнем политическом климате страны, небезосновательно опасаясь репрессалий со стороны карательных органов, поэтому русский текст издан не будет, несмотря на то, что «противоправного контента» в нем минимум (и мы публикуем, пожалуй, самый «возмутительный» ознакомительный фрагмент). Если у вас возникнет замысел издать роман на русском языке за пределами России, контакты издателя и переводчика у редакции имеются.
Джек Керуак
Городок и город
Перевод с английского Максима Немцова
Редактор Шаши Мартынова
Jack Kerouac
The Town & the City
Copyright © 1950 by John Kerouac
Copyright renewed © by Stella Kerouac 1978
Перевод © М. Немцов, 2017, 2026
[3]
Он забрел на Таймз-сквер. Cтоял на тротуаре в тонкой мороси, падавшей с темных небес. Озирался, глядя на людей, проходивших мимо, — тех же самых, каких видел столько раз в других американских городах на подобных улицах: солдат, моряков, попрошаек и бродяг, лепненосцев, хулиганье, молодых людей, мывших посуду в кафетериях от одного побережья до другого, попутчиков, ловчил, пьянчуг, битых одиноких молодых негров, улыбчивых маленьких китайцев, смуглых пуэрториканцев и разнообразья юных американцев в дангери, в кожаных куртках, которые были моряками и механиками, и гаражными служителями повсюду.
То же самое происходило на Сколли-сквер в Бостоне, или на Петле в Чикаго, или на Канальной улице в Нью-Орлинзе, или на Кёртиса в Денвере, или на Западной Двенадцатой в Кэнзас-Сити, или на Рыночной в Сан-Франциско, или на Южной Главной в Лос-Анжелесе.
Те же девушки, что ходили ритмичными парами, случайная шлюха в лиловых туфлях и красном дождевике, чей проход по этим тротуарам всегда так сенсационен, внезапный вульгарный вид какого-нибудь неописуемого гомосексуалиста, что гарцует мимо с женственным взвизгом общего приветствия всем, кому угодно:
— Я так обалдел просто, и вы все это знаете, безумные вы мои! — и скрывается прочь с глаз, вильнув бедрами.
И еще спокойные люди с обеденными своими ведерками спешат на работу через пламенеющие сцены эти, не видя ничего, ни зачем не останавливаясь, спешат к автобусам и трамваям — и пропадают. Время от времени — пожилой господин со страхом и негодованьем на лице от того, что приходится терпеть близость подобного «отребья». Мимо прогуливаются легавые с дубинками, останавливаются поболтать с газетчиками и таксистами. Судомои, что подпирают парящие дверные проемы кухонь, все татуированы и мускулисты. То и дело жулики и воры, а также убийственные с виду громилы проходят молча, нагло, жвачными своими компаниями.
Так Питер видел это повсюду в те годы войны, но нигде не было оно так плотно и так баснословно, как на Таймз-сквер. Все кошаки и персонажи, все латиносы и мексы, утопшие в Харлеме, улично-пьяные и прирезанные, сгрудились в кучу, текли взад и вперед, чего-то ища, чего-то поджидая, вечно на ходу.
Сквозь все это проходили то и дело гости города, раззявленными счастливыми семействами, отец и мать выжидательно щерятся, потому что «это же Таймз-сквер», а юная дочка виснет на руке у братца или женишка с ликующим возбужденьем, сам же молодой человек дерзко таращится вокруг, потому что его обжигает одна мысль о слове «вахлак» или слове «квадрат», что наверняка не идет из ума у тысячи хулиганов.
Все это Питер знал. К этому времени он уже был на короткой ноге со многими молодыми бичами, бродившими по Таймз-сквер денно и нощно. Некоторых он встречал и в других городах в тысячах миль оттуда, но всегда был уверен, что столкнется с ними вновь на Таймз-сквер в Нью-Йорке, в итоге и венце всех площадей с козырьками кинотеатров и всех раздолбайских улиц в Америке. То была единственная точка, в какую рано или поздно через всю землю не в тот раз, так в другой в своих разбросанных жизнях волков-одиночек откочевывали все «персонажи». На Таймз-сквер он мог повстречать норвежского моряка, с которым бухал в переулках Пиккадилли, или кока-филиппинца, занявшего у него десять долларов в Северном Ледовитом океане, или молодого ковбоя-бильярдиста, с которым играл в какой-то бильярдной Сан-Франциско. На Таймз-сквер он вдруг замечал знакомое лицо, которое верняк где-то в мире видел. Всегда чудом было такое лицо встретить и неотступно рассчитывать увидеть его снова годы спустя на каком-нибудь другом ночном рынке мира.
Для Питера курс жизни его теперь, казалось, состоял в том, чтобы снова и снова пересекать Нью-Йорк, как будто это какая-то гигантская сортировочная станция его души. Он знал, что в высящихся границах Нью-Йорка представлено всё на земле. Это будоражило ему душу: но в то же время оно и начало ужасать сердце его.
Он мог стоять на Таймз-сквер и глядеть, как мимо в лимузине проезжает миллионер с Парк-авеню в тот же миг, когда из-под его колес прочь бросался какой-нибудь беспризорник из Адской Кухни. Веселая компания гуляк из «Светского альманаха»[1] загружалась в таксомотор, а какой-нибудь озлобленно-яростный Джон Смит, закаленный Средней Школой № 16, стоял у ларька с «горячими собаками», наблюдая за ними, после чего шел в ночное кино смотреть их же на экране. Троица влиятельных предпринимателей, только что после ужина на конференции, прогуливается, погруженная в высокую беседу, а драный молодой негр со 133-й улицы покорно увертывается у них с дороги. Задумчивый коммунист-комитетчик трется плечами с насупленным тайным бундовцем из Йорквилла. Интеллектуал из Гренич-Виллидж свысока поглядывает на бруклинского механика, читающего «Ежедневные новости»[2]. Бродуэйский хамоватый игрок поглядывает на старого фермера с газетными свертками, который пялится вокруг и всех толкает. Разряженная завсегдатайша премьер отчаянно пытается поймать такси, а из киношки повторного показа со спаренного сеанса вываливают толпы зрителей. Зрелый джентльмен в костюме от «Де Пинны»[3] направляется в бар «Рица», а зрелый джентльмен, шатаясь, проходит мимо и садится в канаву — плевать и стонать, и его уволакивают легавые. Молодой богемный писатель, который не в состоянии платить за квартиру, вечно спорит о своем искусстве, а прилизанный, гладко-обряженный лепненосец покручивает цепочкой для ключей и пялится на девчонок на углу. Вот крепкий розовощекий юный священник из Фордэма с некоторыми своими баскетболистами из двухгодичного универа вышел провести вечерок и «хорошенько приятно повеселиться», а мимо ковыляет трупного вида морфинист, полный содрогающегося убожества, и ищет втравки. Громила-попрошайка, урод уродом, от которого разит пивом, выпрашивает никель у растерянного методистского проповедника, который ждет свой багаж перед гостиницей «Дикси». Волосатый старый вавилонянин похотливо скользит к вечеру наслаждений в Турецких Банях, а стройная маленькая продавщица спешит с работы домой, ухаживать за своим престарелым отцом. Гибкая светловолосая «звездулька» из Холливуда в темных очках и норке, в «кадиллаке» со своим лысым «продюсером» и две вассарские[4] девушки из Уэстчестера с популярными романами. Затем мимо шаркает унылая молодая негритянка, что мела полы, в старом пальто и хлопчатых чулках. Печальный юный солдатик, рядовой Джон Смит, США, с нашивками за участие в боевых действиях, одинокий и затравленный, и лейтенант-коммандер, Третий военно-морской округ, флотская нашивка «Э» за отличие в снабжении[5], нетерпеливо поглядывает на часы, затем машет своей блондинке (он с нею познакомился в прошлом месяце в баре «Уолдорфа»), которая как раз подъехала в такси, крича:
— Я здесь, дорогая! — Рядовой Смит наблюдал за всем этим с тротуара перед баром и грилем «Белая роза».
Питер тоже наблюдал: он все это знал, и все это отпечаталось у него в сердце, все это его ужасало. Ведь это лишь немногие жизни на свете, однако все жизни на свете происходили из единственной человечьей души, а его душа была — как их души. Он нипочем не смог бы отвернуться в отвращенье и сужденье. Он мог бы отвернуться сердито, но потом всегда вернется и поглядит опять.
[1] «Светский альманах» — ежегодник, в котором приводятся имена и адреса лиц, принадлежащих к избранному обществу, адреса эксклюзивных клубов и календарь светской жизни. Первый такой альманах в Нью-Йорке издан в 1880 г. — Здесь и далее прим. переводчика.
[2] «New York Daily News» — нью-йоркская городская газета, первый таблоид, издается с 1919 г.
[3] «De Pinna» (1885–1969) — магазин дорогой мужской и женской одежды, основан Алфредом Де Пинной (1831–1915).
[4] Колледж Вассара — престижный частный гуманитарный колледж высшей ступени в штате Нью-Йорк, осн. в 1861 г. как женский колледж предпринимателем Мэттью Вассаром. С 1970 г. в него принимают и мужчин.
[5] Награда сухопутных сил и военно-морского флота США «Э» (Excellence in Production) вручалась с 1906 г. за отличие в производстве военного оборудования.
Пока Питер стоял там — узнал троих молодых людей, прогуливавшихся по улице. Странная то была троица: один хулиган, один — наркоман, а третий был поэтом.
Хулиган — Джек — был гладкий симпатичный юноша с Девятой авеню, утверждавший, будто родился он «на барже на Восточной реке» восемнадцатью годами раньше. Он хорошо одевался, казалось, полностью владел собой, спокойный, держался чуть ли не с достоинством, по-своему. Вот только никогда не мог сосредоточиться; вечно озирался, точно что-то предвидел. Взгляд у него был жесткий и пустой, почти старческий в каменном своем, бессмысленном спокойствии. Разговаривал быстро, высоким нервным голосом и все время поглядывал каменно вбок, покручивая часовую цепочку.
Наркоман, чьим единственным именем было Торчок, был мелок, смугл, походил на араба с овальным лицом и громадными голубыми глазами под вечно тяжелыми веками — веки у него были огромные, как у маски. Он двигался бесшумным скользом араба, лицо всегда усталое, безразличное, однако отчего-то еще и изумленное, всё осознающее. У него был вид человека, который в мире искренне жалок.
Поэт — Леон Левински — был одноклассником Питера в колледже, а теперь некоторым образом служил в торговом флоте, ходил в каботаже на углевозах в Норфолк и Нью-Орлинз. Носил подпоясанный дождевик, шарфик пейсли и очки в темной оправе, с видом интеллектуала. Подмышкой носил он два тонких томика — труды Рембо и У. Х. Одена, а сигарету свою курил, сунув ее в красный мундштук.
Шли они по тротуару, Джек-хулиган медленно враскачку, Торчок трюхал рядом, как араб в Касбе, а Леон Левински — сжав губы, задумчиво, погрузившись в мысли, подрагивая рядом с ними Чарли-Чаплинскими ногами, хлопающими вразлет, рассеянно пыхтя сигаретным мундштуком. Прогуливались они на свету фонарей.
Питер подошел и поздоровался.
— Так ты наконец вернулся! — вскричал Левински, рьяно щерясь. — Я в последнее время думал о тебе по той или иной причине — вообще-то, полагаю, потому, что мне нужно тебе так много чего рассказать!
— А не зайти ли нам и не сесть ли? — устало предложил Торчок. — Давайте посидим в окне кафетерия вон там, где можно поговорить и последить за улицей.
Они зашли в кафетерий, взяли кофе и сели у окон, где Торчок мог продолжить свою бледную вахту на Сорок второй улице — вахта эта длилась по добрых восемнадцать часов в день, а иногда, если ему негде было ночевать, и двадцать четыре часа круглосуточно. То же самое было и с Джеком — та же тревожная стража на улице, от которой смотрители Улицы никогда не могли отвести взор без какого-то пронзительного ощущения утраты, некой мучительной горести от того, что они что-то «пропустили». Торчок всегда сидел лицом к улице, а когда разговаривал, иногда — с напряженной искренностью, — глаза его тем не менее метались туда и сюда: он размашисто прочесывал улицу из-под опущенных век. Хотя Питер и Леон Левински сидели спинами к окну, они не могли то и дело не поворачиваться, чтоб только посмотреть.
Леону Левински было лет девятнадцать. Он был одним из самых странных, самых причудливо экзальтированных юношей, каких Питер знал. В каком-то смысле — довольно похож на Александра Паноса, и Питера поэтому тянуло к нему. Левински был пылким, напряженным, остро разумным мальчиком русско-еврейского происхождения, который носился по Нью-Йорку в постоянном поту эмоциональной деятельности, взад и вперед по улицам от одного друга к другому, из комнаты в комнату, из квартиры в квартиру. Он «знал всех» и «знал все», вечно таскал весточки и сообщения от «других», полные катастрофы. Днем и ночью бурлил и переполнялся он тысячей разных мыслей и разговоров, и мелких ужасов, восторгов, недоумений, божеств, открытий, экстазов, страхов. Вытаращившись, он пялился на мир и был весь полон раздумий, сжатий губ, подземочных размышлений — и все это выхлестывало из него потоками сложной беседы, стоило ему лишь с кем-нибудь столкнуться. Он знал почти всех, кого знал Питер, несколько тысяч других, кого Питер не знал. Как юный Панос, Леон Левински также мог запросто возникнуть угрюмо и насупившись либо просто исчезнуть со «сцены» на несколько месяцев, и Питеру это нравилось тоже. Обитал он один в каких-то меблированных комнатах в центре. До этого он жил со своей семьей на Нижней Восточной Стороне, где поздно ночью читал тысячу книг и грезил о том, чтобы однажды стать великим вождем труда. С этим нынче было покончено, то было его «прошлое бедного маленького еврея», как он выражался.
— Но вот одно, Пит, — говорил теперь Левински, рассудительно держась за подбородок и пристально глядя на Питера поблескивавшими глазами, — я хотел с тобой поговорить про того твоего друга, Александра, поэта в Армии, что шлет тебе свои блеянья общественного сознанья по поводу братства людей. Я тебя хотел попросить не объединять меня в одну категорию вот с таким вот — с этим сентиментальным дураком, можно сказать. Не обижайся. Вообще-то я понимаю и даже ценю твое к нему почтение — оно так зыконско для такого человека, как ты, вот честно. Поверх этого, мне даже почетно от того, что ты считаешь меня Александром. Но сейчас есть вещи гораздо важней, по меньшей мере — сложней и интересней, и просвещенней, понимаешь, в самом деле, то, что происходит прямо сейчас, гораздо пронзительней и разумней в каком-то смысле, чем твой Александр, твой Руперт Брук из захолустья, твой поэт радости-и-красоты из глухомани…
Но Питер был года на три старше Левински, а значит — слушал это все с улыбчивым потворством. Юный хулиган Джек никогда не имел ни малейшего представления, о чем толкует Левински, он просто сидел и озирался. Торчок, саркастически приспустив веки на глаза, подвернув вниз уголки рта, как у маски с выражением утомленного безразличия и унынья, слушал все с пылким вниманьем и знанием. Он был по-своему мудр.
С тех пор, как Питер познакомился с Левински, все сводилось к тому, чтобы слушать его поток мягких упреков в собственном невежестве Питера и его слепоте к разным вещам. Левински вечно понуждал его «пойти психоанализироваться» или «спуститься» со своих «высот натуры» и тому подобное — непрерывная попытка обратить его в его, Левински, точку зрения, по какой именно причине — Питер никогда не понимал.
— Я и впрямь признаю — есть в твоей душе некоторое достоинство, — молвил Левински, подергивая коленом, — но это не печаль пониманья, это вообще-то невротическая неспособность отчетливо видеть самого себя. И вот еще что, Пит, я хотел спросить, когда можно встретиться с твоей родней, мне бы снова хотелось повидать твоего отца и кое-кого из твоих братьев… особенно Фрэнсиса… А теперь, — продолжал он, не переведя дух, суя в мундштук свежую сигарету, — я должен рассказать тебе все. — Он жадно закурил. — Пока тебя не было, тут много чего произошло. Я довольно много виделся с Джуди — с твоей Джуди, — и она иногда со мной само очарованье, хотя по больше части — отнюдь нет. У меня было много долгих бесед с Кеннетом Вудом — да, я теперь и с ним знаком, я познакомился с ним через Деннисона: и, разумеется, мне так много нужно тебе рассказать про Деннисона, но сначала поговорим про Кеннета Вуда. Перво-наперво я хотел задать тебе о нем несколько вопросов: ты с ним познакомился на торговом флоте, так ведь? Я хочу знать, что у него за семья.
Проведя много месяцев в море, Питер только рад был предоставить Левински необходимое топливо для разговора.
— Я бывал у Кенни дома лишь раз и познакомился с его отцом и прабабушкой. Старухе почти сто лет, и она еще помнит старый Абилин…
— Это что? — перебил Левински, нетерпеливо и любознательно.
— Это там, где они состояние свое сколотили, еще давно. Старый пастуший городок в Канзасе… в те дни был очень дикий.
— Ой, да ну эту ерунду. Я про них хочу знать… хочу чего-нибудь разумного…
— Я ж тебе и рассказываю! Отец его — смазливый такой городской повеса, он чем-то на Уолл-стрите занимается. С матерью они в разводе, она повторно вышла замуж за австрийского графа. Как тебе такое?
— Хмм, — задумался Левински. — Значит, у них по-прежнему есть деньги. Где они живут, что это за место?
— В жилых башнях на Восточной реке, шикарно, как черт.
— А что у него за отец? Что он думает?
— Откуда я знаю!
— Бабушка, бабушка! — вскричал Левински, — …у нее что за ценность, каково ее ви́денье, дай мне данные!
— Чувак, ну и достачливый же ты бываешь! — вдруг заговорил Торчок, бросив искренний взгляд на Левински. — Дай хоть ему в себя прийти, парень в море ходил, он пытается расслабиться и отдохнуть, а ты, сколько мы тут сидим, рассказываешь ему, что с ним не так… — и на этом Торчок вновь перевел измученный взгляд на окно.
— Так и есть, — признал Левински, глубоко поглощенный, — но дело несколько не в том. — И он вдруг опять хихикнул, но тут же устремил на Питера свои блескучие глаза-бусинки. — Полагаю, ты никогда не слыхал про Уолдо Майстера?
— Немного слыхал… но не много.
— Уолдо Майстер — дилетант. Он, похоже, друг семьи Кеннета, друг его отца по каким-то старым делам. Они все богаты, неужели не понимаешь!
— Кто?
— Кенни и его родня, Уолдо Майстер и, разумеется, Деннисон — все эти фигуры зла из прогнивших семей.
— А что в них злого?
— Я тебе расскажу, но сперва: похоже, Уолдо — персона редкая и любопытная. У него только одна рука. Он урод, вполне ужасен, но такой внушительный. Внушителен, то есть, он для всех, кроме Кенни Вуда, который отчего-то еще большее зло, чем Уолдо.
— Что ты мелешь! — воскликнул, нахмурившись, Питер. — Я плавал с Кенни Вудом, он просто пацан безалаберный. Ты что это пытаешься сказать?
— Ты мне этой своей простоты не подпускай. Ничего не просто, все сложно и зло, и к тому же отчаянно… и к твоему Кенни Вуду тоже относится. И давай не будем с тобой пускаться в спор о простых нормальных безалаберных американцах. Дай мне высказаться. Уолдо — отвратительный человек прямиком из какого-то романа конца века, истлевающий Дориан Грей, чудовище и, наконец, — чародей тьмы. …Эти символы я применяю, кстати, сказать, в стихотворении — злой волшебник, окруженный со всех сторон упадком Запада… презираемый, как Филоктет, избегаемый всеми, но завораживающий и убедительный… доктор ужаса, шарманщик ангелов, окруженный пошлыми голубями Запада.
— Это что все такое?
— Это я сам себя развлекаю. Но далее: из чистого безумья его положения в мире этот Уолдо Майстер обратился полным кругом, дабы навязать миру еще большее безумие. Поскольку на свете есть лишь один человек, кто открыто бранит его за его физическое увечье, кто откровенно его презирает, насмехается над ним, дразнит его, — твой так называемый просто пацан Кенни Вуд, — а Уолдо сразу разворачивается и отказывается от общества кого бы то ни было, кроме самого Кенни. Поистине омерзительная, но ангелическая ситуация. Странные ангелы.
— Кенни бы не стал насмехаться над калекой. Кто вообще это человек?
— Я к этому подхожу. Перед тем, как потерять руку в автомобильной аварии, Уолдо был близким другом Деннисона, они вместе ходили в одну частную школу, позднее в Принстон, а Кенни они знали через его отца — веселого рубаху-парня, который был повсюду и, когда Кенни подростком начал пить, он уходил с ними в запои. Однажды ночью вел машину пьяный, лет четырнадцать ему всего было, и расколотил ее где-то на Длинном острове, а одна из девчонок в той компании чуть не умерла тогда от травм.
— Я про эту аварию никогда не знал. Я знал, что Кенни парень дикий, но про этого Уолдо никогда не слыхал, — нечетко выразился Питер.
— Ты ж понимаешь, что это за изумительная ситуация? — Кенни несет ответственность за физическое увечье Уолдо и насмехается над ним из-за него, а Уолдо сносит его насмешку чуть ли не с благодарностью. Это же злейшая и символичнейшая, и самая что ни есть декадентская ситуация! — потрясающе! Но мне тебе надо еще миллион всякого другого рассказать, все это отвечает общей картине, великому холсту распада и чистейшей жути. Прямо через дорогу отсюда есть развлекательный центр — видишь, вон он там? — он пылко показал. — Называется он «Никель-О», видишь большую вывеску? — и вот там часа в четыре утра — финальные сцены распадочного упадка: старые пьянчуги, шлюхи, педики, всякие субъекты, хулиганье, торчки, все отбросы буржуазного общества там валандаются, им вообще-то больше нечего делать — только сидеть там, укрываясь, так сказать, от тьмы… Видишь, какие яркие там огни? — у них эти кошмарные синеватые неоны, что высвечивают каждую пору у тебя на коже, в итоге — всю твою душу, и когда туда заходишь среди всех этих детей печального американского рая, можешь на них только пялиться, в бензедриновой депрессии, ты ж понимаешь, или тем безглазым взглядом, что происходит из слишком большого ужаса. Все лица сини и зеленоваты, и тошнотно бледны. Под конец все похожи на Зомби, ты понимаешь, что все мертвы, заперты в печальных психозах самих себя. Тянется это всю ночь, все отираются там неуверенно средь руин буржуазной цивилизации, выискивая друг друга, ты ж понимаешь, но до того отупленные как-то собственными воспитаньями, либо недугом века, что могут лишь ошиваться да с негодованьем друг на друга пялиться.
— Безумное описание «Никеля-О», коли уж на то пошло, — одобрительно заметил Торчок.
— Но это еще куда ни шло! — вскричал Левински, едва не подскакивая на месте. — Под синеватыми огнями тебе видны все недостатки кожи, все там выглядят так, будто разваливаются. — Тут он хихикнул. — Вот правда! Видишь чудовищные дефекты или громадные волосья, торчащие из родимых пятен, или шелушащиеся рубцы — все они приобретают зеленоватый оттенок под огнями и смотрятся действительно пугающе. Все похожи на скоморохов!
— Скоморохов?
— На пьяниц, или наркоманов, или кто там еще бывает, кто на ярмарках откусывает головы у живых кур… ты что, про скоморохов никогда раньше не слышал? О, в этом-то все и дело! — счастливо воскликнул он. — Все на свете уже начали скоморохов напоминать… неужели ты этого не видишь? Неужто не чувствуешь, что вокруг тебя творится? Весь невроз и запретительная мораль, и подавленья скабрезности, и запрятанные агрессивности наконец-то взяли над человечеством верх — все становятся скоморохами! Все чувствуют себя Зомби, а где-то на краях ночи великий чародей, великий вроде как Дракула современного распада и безумия, хитрый гений, стоящий за всем этим, Дьявол, если угодно, заправляет этим всем своею цепочкой заклятий и своими чарами.
— Не знаю, — сказал Питер. — Не уверен я что-то пока, что ощущаю себя скоморохом. По-моему, на это я не поведусь.
— Ой, будет, будет. Тогда зачем же тебе об этом упоминать, с чего обязательно нужно это отрицать? — лукаво ухмыльнулся Левински. — Вот правда по́лно тебе, я ж тебя знаю, я могу сказать, что у тебя кошмарные муки совести, это у тебя на лбу просто написано, и тебя оно сбивает с толку, ты не ведаешь, что это. Хотя бы признай. Вообще говоря, ты мне сам это как-то раз говорил.
— Что признать?
— Что ты себя чувствуешь виноватым в чем-то, ощущаешь себя нечистым, чуть ли не заразным, тебе кошмары снятся, время от времени тебе являются виденья ужаса, чувства духовного скоморошества… Ты ж понимаешь — сейчас всем вот так вот.
— У меня есть такое чувство, — выдавил Питер, чуть ли не залившись румянцем, — то есть… что виноват, но я не знаю, тут же война и все такое, думаю, те парни, кого я знал и кого убили, такое вот всякое. И, ну, черт! — сейчас все совсем не так, как оно было до войны. — На миг он чуть было не испугался, что в полоумной мысли Левински есть какая-то правда, определенно никогда прежде не было ему так никчемно, глупо и скорбно в жизни.
— Да тут еще не только это, — гнул свое Левински с долгой, снисходительной, саркастической улыбкой. — Ты сам только что это признал. Я проводил собственные небольшие исследования и обнаружил, что это у всех есть. Некоторые допускать это отказываются наотрез, но в конце концов признаю́т, что и у них это есть. Хе-хе! И поразительно, кто открыл это заболевание…
— Какое заболевание?
При этом Левински и Торчок обменялись тайными усмешками, а затем обратили их на ошеломленного Питера.
— Это великий молекулярный отходняк. Конечно, пока что это лишь мое личное причудливое название. На самом деле это атомное заболевание, понимаешь. Но мне придется тебе его объяснить, чтоб ты по крайней мере тоже понимал. Это смерть наконец-то заявляет свои права на жизнь, цинга души наконец-то, нечто вроде универсального рака. В нем поистине средневековая мерзость, как в чуме, только на сей раз он все разрушит, ты ж понимаешь?
— Нет, не понимаю.
— Со временем поймешь. Все развалятся, распадутся, все структуры характеров, зиждущиеся на традиции, честности и так называемой нравственности медленно сгниют, у людей прямо на сердце заведутся пчелиные рои, огромные крабы вцепятся им в мозги… у них сомнутся легкие. Но теперь у нас покамест ранние симптомы, болезнь еще толком не развилась — пока что лишь вирус Икс.
— Ты это серьезно? — рассмеялся Питер.
— Совершенно серьезно. Я уверен в заболевании, в настоящем физическом заболевании. Оно у всех нас!
— А кто эти мы?
— Все — Торчок и я, и все кошаки, больше того, все, ты, Кенни, Уолдо, Деннисон. Слушай! Тебе про молекулы известно, они сделаны согласно количеству атомов, эдак выстроенных вокруг протона или чего-то. Ну так вот, это «эдак» и распадается. Молекула вдруг рухнет, останутся только атомы, битые атомы людей, вообще ничего… как оно все было в начале мира. Ты ж понимаешь, это же просто начала конца Бытийного мира. Это определенно начало конца известного нам теперь мира, а потом настанет мир не-Бытийный, без всего этого вздора насчет греха и пота лица твоего[6]. Хе-хе! Здорово же! Чем бы оно ни было, я целиком и полностью за. Может, поначалу оно и будет карнавалом кошмара — но нечто странное из этого выйдет, я убежден. Хотя это всего-навсего мои собственные мысли, и я отвлекся от представления, к какому все мы пришли насчет атомной болезни. — Рассуждал он с совершенной серьезностью.
— Послушай, Леон, а чего б тебе опять не стать радикальным вожаком труда, — рассмеялся Питер.
[6] Отсылка к книге Бытия, 3:19.
— О, да тут все увязано. Но постой, я еще не закончил. «Никель-О» стал для нас всех великим символом, это место, где атомную болезнь впервые заметили и откуда она распространится, медленно и подспудно, вот это самое место через дорогу! — ликуя воскликнул он. — Ты увидишь, как великие воротилы промышленности вдруг распадутся и обезумеют, увидишь, как вдруг взорвутся проповедники на кафедре — из Биржи засочатся пары марихуаны. Преподаватели колледжей внезапно окосеют и примутся свои зады друг другу показывать. Я не очень как надо объясняю… но это не важно, ты сам начнешь скоро это видеть, раз уж вернулся. А теперь, — сурово продолжил он, — я хотел рассказать тебе о Деннисоне. Между прочим, он хочет тебя увидеть, он слыхал, что судно твое вернулось, сходи повидайся с ним завтра. Деннисон, должен тебе сказать, бросил свои старые привычки ходить к психоаналитику и теперь лениво выжидает — учится джиу-джитсу и так далее, а также начал активно участвовать в фантасмагории современной жизни.
— Что он натворил?
— Заимел себе привычку к морфию. Переехал теперь на новую квартиру, на Хенри-стрит, под самым Манхэттенским мостом, грязная старая квартирка без горячей воды, там стены шелушатся и рассыпаются. С ним его сестра Мэри, ухаживает за младенцем. И Торчок иногда там живет, — …и он изящно поклонился Торчку, — …а все это место безумно днем и ночью, все захвачено людьми, которые мечутся, добывая рецепты на морфий у нечестных врачей. Мэри принимает бензедрин, там есть безумный персонаж по имени Клинт, который все время приходит с марихуаной, в общем, сплошной дурдом. Тебе надо повидать это место — особенно Деннисона с его младенцем-сыном в одной руке, иглой от шприца в другой, великолепное зрелище.
— Ты же в самом деле не считаешь, что это великолепно. Кстати, как жена Деннисона поживает?
— Нет — оно вообще-то более чем великолепно, а кроме того, я тут с тобой разговариваю почти что со злобой, в некотором смысле, конечно, неискренне. О, жена его вроде как должна сейчас быть при смерти… она все еще в санатории в Калифорнии или еще где-то. Нам нужно долго и серьезно поговорить, наедине. Это вот еще что. Ты сейчас куда, что ты нынче вечером намерен делать? — напористо потребовал ответа Левински.
— Я прямо к Джуди сейчас еду.
— Но мы должны поговорить. Когда? когда? — и не забывай, я хочу с твоей семьей встретиться. Можно мне туда как-нибудь на ужин прийти? Так много всего утрясти нужно, все происходит сразу, все меняется — и еще я хочу, чтоб ты почитал кое-что из моей новой поэзии, и мне нужно, чтоб ты сходил со мной в «Никель-О» как-нибудь вечером, чтоб я тебе показал все в нужном порядке.
— Ну, хорошо, — согласился покладистый Питер. Он встал уходить, но Левински тоже льстиво подскочил.
— Ты ж не прямо сейчас уходишь, правда? — вскричал он.
— Ну, я собирался со своей девчонкой повидаться…
— Ах! Я так и знал, что грядет что-то подобное, нечто насчет мира и нормальности, и как еще ты там это можешь называть…
Питер сурово глянул на него.
— Ой, да ничего, — фыркнул Левински. — Стало быть, ты собираешься увидеть Джуди и в ее объятьях напрочь забыть об атомной болезни. Вообще-то, ты ж понимаешь, я тут только за, я по-прежнему верю в человечью любовь на краях ночи. Но можно мне прокатиться с тобой в подземке? — спросил он.
— Я не против, — сказал Питер, кто все больше и больше супился от подобных коварных манипуляций. С другой стороны, Левински был таким с тех самых пор, как Питер с ним познакомился, и он неким образом все понимал.
— Ты и впрямь себя скоморохом чувствуешь, разве нет? — улыбнулся Питер. — Но тебе известно все, о чем ты говоришь, людям такого не надо! Им подавай мир и покой… даже если подобного не существует. Все пытаются быть приличными, вот и все.
Левински весь возбудился интересом.
— Пускай попробуют! — выпалил он, подражая рыку и злобному на вид оскалу — такой улыбке он выучился у Деннисона.
— Вот ты опять изображаешь Уилла Деннисона! — поддразнил его Питер.
— Чепуха, мои дни сиденья у ног Деннисона завершены — положение почти что зеркально изменилось, в некотором смысле. Он теперь выслушивает мои мысли с большим уважением — там, где раньше все было ровно наоборот. Пит, — пылко произнес Левински, — подожди меня всего одну минутку, пока я схожу позвоню. Я поеду с тобой подземкой по одной особой причине — я хочу тебе доказать, что в подземке все безумны. Все радиоактивны и не знают этого. — И с тем он рьяно кинулся прочь.
В тот миг кто-то прошел снаружи по тротуару. Торчок, дернувшись, подскочил, вдруг исчез из кафетерия — едва ли не до того, как Питер успел это заметить.
Молодой хулиган Джек доверительно подался к Питеру.
— Мимо только что прошел связник Торчка, тот парень, у кого он всегда покупает шмаль. Я-то сам этой дрянью не увлекаюсь, слишком дорого стоит, на ней весь залипаешь, а потом все время болеешь, если не можешь достать. — В этих словах звучала едва ль не заговорщицкая нотка — он впервые за вечер открыл рот. Теперь, когда они остались одни за столиком, молодой хулиган стал вполне болтлив. — Однажды попробовал, приход мне хороший дало, но потом заболел и блевал. Самому-то мне пить нравится, чтоб набубениться… а тебе? — встревоженно осведомился он, пусто взирая на Питера. — Слышь, а знаешь? У меня тут на огне кое-что заваривается, так что, если выйдет правильно, мне никогда больше не придется за деньги беспокоиться, я буду как сыр в масле, чувак. План, сечешь?
— У-гу, — смутно ответил Питер.
Джек одарил его значительным взглядом, немного помолчал, поглядывая через плечо. Затем склонился к нему, чуть ли не шепча:
— Я одного парня знаю, вишь, и, ну, на той неделе я у него глушарь взял, дубинку, сечешь? И вот я — знаешь же, как эти ребята всегда разговаривают, пацан этот Левински, это ништяк, сам знаешь? — сидят и треплются, и так день деньской. А вот я верю в то, чтоб делать что-нибудь, сечешь? В действие! Они вечно треплются, он да Торчок. А я с этим парнем в баре познакомился, это и есть план, про который я тебе говорю, и парень этот утверждает, что все его деньги сложены у него в комнате где-то в Бронксе, деньги и много костюмов, и ботинок, и всего. Парень этот бухой был, а сам он не из города откуда-то, на верфях работает, все такое. С верфей — они всегда одинокие, — размыто добавил он. — Я сам раньше на верфи работал, но мне работать не нравится, сечешь? …Не врубаюсь я, когда парни все время велят мне, что делать. Я ему сказал, этому работяге с верфей, что я его дескать могу с девчонками свести, вишь? — Он многозначительно примолк.
— Правда можешь? — ухмыльнулся Питер — который с девчонкой никогда его не видел. Он вечно валандался на улице, горестно поглядывая на девушек, рассекавших мимо под фонарями.
— Ну конечно, чувак, — я их целые сотни знаю, — чуть ли не презрительно вскричал Джек. — Девчонки! Я одного парня знаю, который с ними по-своему умеет обходиться, сечешь? — парень этот зуктер. В общем, в субботу вечером я схожу домой к этому работяге с верфей, с одной моей знакомой девчонкой, и побью его, и выйду оттуда со всеми его деньгами и одеждой. А дубинку даже брать не стану, просто врежу ему пару раз кулаками… — и он оголил из-под стола кулаки и показал их Питеру. — Вот и все, чувак, так я все это и обделаю, выдам ему парочку с размаху! бац! бац! Я все прикинул, один в солнечное сплетение, один в самый кончик подбородка. А потом еще и в шею ногой… тут-то парня и вырубит, сечешь? — искренне прошептал он. После чего — доверительно: — Ты когда-нибудь с парнем дрался? Вырубал когда кого-нибудь? У меня брат здорово дерется, сечешь? Как насчет завтра вечером туда со мной сходить? — нервно завершил он, оглядывая через плечо кафетерий.
Не успел Питер собраться с каким-нибудь ответом, обратно прискакал Левински. Джека они оставили сидеть в одиночестве, беспокойного и в тревожных размышлениях, а сами вышли ехать на подземке.
— Тут все кругом безумны, — угрюмо заметил Питер с ощущеньем глупого одиночества.
— Но тут и половины всего нет! Ты погоди, еще увидишь мой подземочный эксперимент, который убедительно доказывает, что атомная болезнь уже значительно продвинулась вперед!
— Ты же насчет всего этого не всерьез, Леон! Что за чертовня с тобой произошла? — в досаде воскликнул Питер.
Впервые за весь тот вечер Левински посерьезнел — или так показалось, — и рассудочно сжал губы, сурово глядя на Питера и кивая. 
— Да, я всерьез, но лишь отчасти, ты ж понимаешь…
— Лишь отчасти — херня!
— Но нет же. Вообще-то, ты ж понимаешь, в каком-то смысле это изобрела сестра Деннисона Мэри. Нет сомнений в том факте, что Мэри Деннисон безумна, но это лишь потому, что она хочет быть безумна. Все, что ей есть сказать о мире, о том, что все распадаются, обо всех, кто агрессивно дерет друг друга когтями в едином грандиозном финале нашей достославной культуры, о безумии в высших сферах и полоумной беспорядочной глупости людей, которые дозволяют, чтоб шарлатаны указывали им, что делать и о чем думать, — все это правда! Все рекламщики, измышляющие несусветные пугала, от которых люди бегут, вроде Т. З.[7] или если у тебя в стирке не будет такого-то красителя, ты станешь изгоем общества. Слушай! — всякие анкеты, какие тебе нужно заполнять в этой нашей бюрократической системе, где задаются всякие воображаемые вопросы. Ты ж понимаешь, чувак? Мир сходит с ума! Стало быть, вполне возможно, что наверняка должнабыла начаться какая-то болезнь. Можно вывести всего одно действительное заключение. По словам Мэри, все заразились атомной болезнью, все радиоактивны.
[7] Телесный запах.
— Тупое это заключение, — пробормотал Питер. — Жаль, что ты не всерьез.
— Вот что поразительно! — весело воскликнул Левински. — Весь ужас, который видит Мэри Деннисон и в котором, между прочим, сама участвует — а в этой девушке гораздо больше ужаса, и в ее взгляде на когтящий мир, нежели самому Деннисону могло помститься в его величайшие героические мгновенья, — поразительно то, что все это может оказаться до ужаса правдой. Вот теперь я серьезен. Предположим, так оно и есть! предположим, все так! что тогда?
— Это глупо, — снова пробормотал Питер.
— Но постой! Это еще далеко не все!
Они стояли на станции подземки. Левински выудил из мусорной бочки старую газету и принялся ее складывать и разбирать на тетрадки с видом суровым, лукаво поглядывая при всем этом на Питера.
— Что это тебе напоминает? — требовательно спросил он.
— Что?
— Вот это! — разрыванье и складыванье этой старой газеты, ты разве никогда не видал безумцев, как они себя ведут?
— Да, — рассмеялся Питер, вдруг необъяснимо развеселившись от этого представления. — Это неплохо.
Когда подъехал поезд, они сели, и Левински разместил Питера у дверей, присматривать за всеми в вагоне.
— Не забудь, — ликующе наставил он Питера, — внимательно следи за всеми, кого я выберу моей… моим волшебным газетным представленьем. Если мы с тобой оба будем пялиться на жертву, он ощутит флюиды параноидного преследованья. Ты увидишь, как все становятся по сути безумны — весь сумасшедший мир. — Он раскинул руки с восторженным видом. — Теперь смотри.
Левински сел, дикоглазый и фантастичный в своем военном дождевике и цветастом шарфике, и поезд тронулся без остановок до Семьдесят второй улицы. Сидел Леон напротив безупречного на вид старика, с которым был маленький мальчик лет четырех, — меланхоличного, строгого старика, тот задумчиво смотрел перед собой, полный величавых дум, а ликующее дитя с любопытством вертелось и всех озирало. Поезд трясся дальше, а они сидели и держались за руки.
Левински развернул газету и вроде бы начал ее читать, как вдруг Питер с ужасом осознал, что в середине страницы прорвана дырка, через которую невероятный Левински пристально изучает старика через проход. Поначалу никто ничего не заметил. Но постепенно, само собой, взгляд пожилого господина перебрался на газету Левински. Там с жутким потрясеньем вместо заголовка увидел он великую живую картину: поблескивающие глаза-бусинки безумца, торжествующе горящие и впивающиеся в его глаза сквозь дыру в странице.
Питер заметил, как старик весь вспыхнул. Самому ему пришлось отвернуться, неистово залившись румянцем от стыда и ужаса. Однако в то же время он ощутил озорное и восхитительное наслажденье. Ему необходимо было смотреть, и он выглядывал из-за двери в судорогах ужаса и злорадства. Невероятней и смешнее всего было то, что сам Левински продолжал напряженно пялиться — через дырку — на старика с совершенной суровостью и серьезностью, как будто всем сердцем верил в полное значенье собственного эксперимента.
В довершенье всего прочего, когда все через проход начали замечать огромной важности деянье Левински — и вообще-то принялись нервно ерзать и украдкой озираться, иногда поглядывая на Питера, словно бы ощущали его в этом деле соучастие (хоть он и пытался выглядеть невинным и безразличным), ровно когда они начали уже посматривать друг на друга в подтвержденье того факта, что из них всех безумен Левински, а не они, — сам безумец с изящным достоинством, наслажденьем и нежной сосредоточенностью принялся отрывать от газеты полоски и ронять их одну за другой на пол, не отводя взгляда ни на миг, но рьяно, напряженно, довольно и увлеченно тем, что делал, один-одинешенек в радостях своего усладительного занятья.
Безумнее этого Питер не видел ничего и никогда. Левински был совершенен в своем представленье, торжественен и серьезен. Всего лишь на миг оторвался он от того, что делал, — засунуть себе в ухо указательный палец и подержать там в глубокой задумчивости, словно бы мозги у него могли вывалиться, если он их не придержит.
Еще ужасней было осознать маленькую прискорбную истину в его утвержденье, что в подземке все так или иначе безумны. Некоторые, заметив, что́ делает Левински, нервно отводили взгляды и предпочитали воображать, будто вообще ничего не происходит; они были совершенно невозмутимы в своем отрицании ситуации, сидели, как камни, и хмурились. Другие раздражались и то и дело пытались с подозреньем глянуть на этот спектакль; казалось, они негодуют и отказываются смотреть туда снова, нипочем они не «поведутся» на уловку, какую измыслил Левински. И были в вагоне такие, кто просто не замечал; они возвращались домой с работы слишком усталыми, чтобы замечать вообще что бы то ни было. Кое-кто читал газеты, другие спали; некоторые рьяно болтали, другие просто мрачно размышляли, так и не посмотрев, а были и такие, кто считал его каким-то безобидным психом и не обращал внимания.
Была, однако, толика того, на что Левински не рассчитывал, — те люди в вагоне, у кого присутствовало глубокое любопытство и непреходящая забота обо всем, а также ощущенье смешного. Все эти элементы, включая маленького спутника старика, негра, возвращавшегося домой с работы, рьяного молодого студента и хорошо одетого мужчину с коробкой конфет, с восторгом таращились на выходки Левински. Пожилой господин, павший непосредственной жертвой спектакля, слишком мучительно втянулся в личные аспекты этого дела, чтобы толком выбрать, смешно это, нелепо или ужасно: на него устремлялась пара безумных горящих глаз, и он мог лишь с глубоким смущеньем отворачиваться.
Меж тем он держался за руку маленького мальчика, едва ли уже не опасаясь за него, и уж точно смущенный, а малыш, разинув рот, пялился на Левински.
— Что он делает? — воскликнул он, поворачиваясь к старику.
Тот упредительно покачал головой, усиливая хватку на детской ручке. Мальчик беспокойно ерзал, забрался с ногами на сиденье и едва ль не торжественно взирал на Левински.
Как вдруг малыш этот разразился чокнутым воплем хохота и соскочил с сиденья через проход — и сунулся своей мордашкой прямо в газетную дыру, и уставился, выпучив глаза, на Левински с громадным восторгом, зная, что это игра, подскакивая на месте и хлопая в ладоши, злорадно хихикая и крича:
— Еще, мистер! Эй, давайте еще!
И при этом рьяный молодой студент, негр и мужчина с коробкой конфет все улыбнулись и добродушно захмыкали, даже Питер согнулся пополам от беспомощного смеха, — и тут все стало как-то сразу слишком чересчур. Сам Левински смутился, робко оглядел все лица в вагоне, залился румянцем, печально воззрился на беспорядок, устроенный им на полу, фыркнул и беспомощно зыркнул на Питера. Весь эксперимент развалился. Прочие пассажиры, лишь мгновенье назад испуганные или негодующие, тоже засмеялись. Все ухмылялись, тянули шеи, озирались и чуяли что-то смешное. Питер, как крыса, бегущая с тонущего корабля, поспешил в соседний вагон и спрятался там в углу, изо всех сил пытаясь не лопнуть. Один раз выглянул обратно и увидел, как Левински сидит среди всех этих людей, рассеянно задумавшись.
Печального, притихшего Леона Левински он встретил на перроне, когда они доехали до Семьдесят второй улицы.
— Но ты ж понимаешь, Пит, все получилось ровно так, как я тебе говорил, — сказал тот, возя пальцами по губам, — за исключеньем пацаненка. Хотя вообще-то, — серьезно задумался он, — в каком-то смысле это было прекрасно, поскольку показало, что дети не способны признавать безумие. То есть они понимают, что безумно, а что нет, они просто понимают. И наконец — у них еще не было времени отяготить себя структурой характера и латами личности, и системами нравственных предвзятостей, и еще бог знает чем. Следовательно, они вольны жить и смеяться, и вольны любить — как те несколько человек в вагоне.
Питер уставился на него с изумленьем.
Левински вернулся на ту сторону перрона, с которой ехали в центр, — а Питеру нужно было к окраине, повидать Джуди. Когда Питер увидел его в последний раз, Левински стоял среди подземочных толп, пялясь вокруг и сумрачно размышляя над загадкой себя и всех прочих, как это обычно с ним случалось.